Неточные совпадения
Вся в цветах лежала в нем
девочка, в белом тюлевом платье, со сложенными и прижатыми на
груди, точно выточенными из мрамора, руками.
Алексей Александрович задумался и, постояв несколько секунд, вошел в другую дверь.
Девочка лежала, откидывая головку, корчась на руках кормилицы, и не хотела ни брать предлагаемую ей пухлую
грудь, ни замолчать, несмотря на двойное шиканье кормилицы и няни, нагнувшейся над нею.
Чьи это куры, чьи это куры?» Наконец одному дворовому человеку удалось поймать хохлатую курицу, придавив ее
грудью к земле, и в то же самое время через плетень сада, с улицы, перескочила
девочка лет одиннадцати, вся растрепанная и с хворостиной в руке.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут
груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и
девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Я не знал еще, что такое голод, но при последних словах
девочки у меня что-то повернулось в
груди, и я посмотрел на своих друзей, точно увидал их впервые. Валек по-прежнему лежал на траве и задумчиво следил за парившим в небе ястребом. Теперь он не казался уже мне таким авторитетным, а при взгляде на Марусю, державшую обеими руками кусок булки, у меня заныло сердце.
Прибежала
девочка — тоненькая, худенькая, лет тринадцати и лицом на черного похожа. Видно, что дочь. Тоже — глаза черные, светлые и лицом красивая. Одета в рубаху длинную, синюю, с широкими рукавами и без пояса. На полах, на
груди и на рукавах оторочено красным. На ногах штаны и башмачки, а на башмачках другие с высокими каблуками; на шее монисто, всё из русских полтинников. Голова непокрытая, коса черная, и в косе лента, а на ленте привешаны бляхи и рубль серебряный.
Улыбнулась Дуня, припала личиком к
груди тут же сидевшей Дарьи Сергевны. Ровно мукá, побелела Анисья Терентьевна, задрожали у ней губы, засверкали глаза и запрыгали… Прости-прощай, новенький домик с полным хозяйством!.. Прости-прощай, капитал на разживу! Дымом разлетаются заветные думы, но опытная в житейских делах мастерица виду не подала, что у ней нá сердце. Скрепя досаду, зачала было выхвалять перед Марком Данилычем Дунюшку: и разуму-то она острого, и такая
девочка понятливая, да такая умная.
Девочка поднялась на кушетке и села, жадно, всею
грудью вдыхая воздух; щеки ее порозовели, глазенки счастливо блестели.
Но волна горячего участия к этой незнакомой
девочке прилила к моему сердцу почти физическим ощущением теплоты, точно в
грудь мне налили горячей воды.
Я действительно в сны не верил. Спокойная ирония отца вытравила во мне ходячие предрассудки. Но этот сон был особенный. В него незачем было верить или не верить: я его чувствовал в себе… В воображении все виднелась серая фигурка на белом снегу, сердце все еще замирало, а в
груди при воспоминании переливалась горячая волна. Дело было не в вере или неверии, а в том, что я не мог и не хотел примириться с мыслью, что этой
девочки совсем нет на свете.
И поставила она их всех рядком у церковной паперти; старшему мальчику восемь годков, а остальные все
девочки погодки, все мал малой меньше; старшенькая четырех годков, а младшая еще на руках,
грудь сосет.
Как увидала она, что девочка-то ее умерла, схватила она ее, прижала к своей
груди и ну качать, да убаюкивать…
— Да кое-как я ее опять успокоила, ребеночка она сама уложила на диван, с полгода ему, не более —
девочка, крикнул он, да так пронзительно, что сердце у меня захолодело… она его к
груди, да, видно, молока совсем нет, еще пуще кричать стал… смастерила я ему соску, подушек принесла, спать вместе с ней уложила его, соску взял и забылся, заснул, видимо, в тепле-то пригревшись… Самоварчик я соорудила и чайком стала мою путницу поить… И порассказала она мне всю свою судьбу горемычную… Зыбина она по фамилии…
В
груди у Никитича билось нежное и чадолюбивое сердце, да и других детей, кроме Оленки, у него не было. Он пестовал свою
девочку, как самая заботливая нянька.
Елизавете Ивановне приходилось одновременно ухаживать за больной
девочкой, кормить
грудью маленького и ходить почти на другой конец города в дом, где она поденно стирала белье.
Однажды, когда княжеский управитель, застав
девочек прикладывавшихся личиками к окнам княжеского дома, предложил ее сиятельству Людмиле Васильевне, — как он величал маленькую княжну, — и Тане показать внутренность дома, то обе
девочки, сопровождаемые, конечно, гувернанткой, со священным трепетом переступили порог входной двери и полной
грудью вдохнули в себя тяжелый, несколько даже затхлый воздух княжеских апартаментов.
Смуглый, стройный, — что особенно было заметно, когда он стоял на коленях спокойно и прямо, как бы под чьим-то строго наблюдающим взором, — с высокою и широкою
грудью, он казался Передонову совсем похожие на
девочку.
Остались они после покойницы вдвоем с горбуном. Младенца
девочку на
грудь соседке бабе отдали. Подросла
девочка — Машей звали, отдал ее Пахомыч, по совету горбуна, с рук на руки Спиридону Афанасеьвичу Белоярцеву.
Он успокаивал меня как умел, этот глухо кашляющий и поминутно хватающийся за
грудь больной мальчик. Он забывал свои страданья, стараясь умиротворить злое сердечко большой
девочки. А между тем предсмертные тени уже ложились вокруг его глаз, ставших больше и глубже, благодаря худобе и бледности истощенного личика. Он раздавал свои платья и воротнички прислуге и на вопрос бабушки: зачем он это делает? — заявил убежденно...
А из
груди батюшки уже лилось плавное, складное повествование о том, как завистливые братья продали в рабство кроткого и прекрасного юношу Иосифа. И все эти
девочки, бледные и розовые, худенькие и толстенькие, злые и добрые — все с живым, захватывающим вниманием вперили в рассказывающего батюшку горевшие любопытством глазки.
В ту же минуту дружное «ура!» вырвалось из
груди сорока
девочек.
Другая была совсем молодая
девочка в красных шароварах и зеленом бешмете, с закрывавшей всю
грудь занавеской из серебряных монет.
И еще Катя увидела: старуха с растрепанными волосами, пронзительно крича, цеплялась за чеченца, а он тащил на руках в хату прелестную полуобнаженную
девочку. В воздухе бились золотисто-смуглые руки, и выгибалась девическая
грудь.
Ей казалось, что Кора не принадлежит ей с той минуты, как другая, чужая женщина заменила ее у колыбели ее дочери. Теперь уже
девочка отнята от
груди, но бывшая кормилица, оставшаяся в няньках, продолжает проводить с ней часть дня и все ночи.
— Где ты была, Васюта? — обратилась она к
девочке, глядя на нее своими добрыми лучистыми глазами. На мгновенье дух захватило в
груди Вассы.
— Ну, дитятко милое, говори мне, твоему отцу духовному, какие грехи за собой помнишь? — звучит над ее склоненной головкой добрый, мягкий задушевный голос. Робко поднимает глаза на говорившего
девочка и едва сдерживает радостный крик, готовый вырваться из
груди.
— Ах, Наташа! Наташа! Бедовая головушка! И зачем только я послушалась тебя! — шепчет беззвучно
девочка, и тяжелая тоска камнем давит ей
грудь.
Эта безмолвная признательность больше всяких слов тронула
девочку, и она еще теснее прильнула к худенькой
груди калеки. Последняя глубоко задумалась, глядя на серебристую полосу реки, сквозившей сквозь решетку сада.
Тот тщательно выслушал ей
грудь, сердце. Осмотрел горло, глаза, причем страшный предмет, испугавший на первых порах
девочку и оказавшийся докторской трубкой для выслушивания, теперь уже не страшил ее. Покончив с освидетельствованием новенькой, Николай Николаевич сказал...
— Ах! — вырвалось из
груди нескольких
девочек, окружавших большой, боком опрокинутый на траве ящик.
Ряды постелей… Неподвижные головки мирно заснувших
девочек, и тишина… Глубокая, мертвая тишина. Изредка только нарушается она сонным бормотаньем или вздохом, приподнявшим во сне юную
грудь.
— Будь всегда тем, чем была до сих пор, моя чистая, кроткая
девочка, живи для других, и самой тебе легче и проще будет казаться жизнь! — улыбаясь сквозь обильно струившиеся по лицу ее слезы, говорила тетя Леля, прижимая Дуню к
груди…
Прижимая только что полученную куклу к
груди, не сводя с белокурой головки фарфоровой красавицы восхищенного взгляда, Дуня неохотно встала в круг играющих. Шумная, суетливая толпа, веселый визг и хохот, беготня и возня пугали и смущали робкую, застенчивую от природы
девочку.
Старший сын ее обыкновенно оставался дома с мужниной сестрою, десятилетней
девочкой Аделиной, а младшего она всегда брала с собой, и ребенок или сладко спал, убаюкиваемый тихою тряскою тележки, или при всей красоте природы с аппетитом сосал материно молоко, хлопал ее полненькой ручонкой по смуглой
груди и улыбался, зазирая из-под косынки на черные глаза своей кормилицы.
Она рада бы была прервать надрывающую мелодию, такую простую, доступную всякой начинающей
девочке, — и не могла. Звуки заплетались сами собою, заставляли ее плакать внутренне, но глаза были сухи. В
груди ныло все сильнее.
— Гуль-Гуль, голубушка, родная моя, опомнись! — утешала я
девочку, гладя ее черную головку, прильнувшую к моей
груди. — Зачем же плакать, Гуль-Гуль, если ты счастлива? Зачем же плакать, дитя! Не плакать, а радоваться надо.
Она была молода, еще
девочка, с едва заметной
грудью, но венчать было уже можно, так как года вышли. В самом деле она была красива, и одно только могло в ней не нравиться — это ее большие, мужские руки, которые теперь праздно висели, как две большие клешни.
Потом
девочки сгрудились возле ночного столика, на который взобралась наша баронесса и, скрестив руки на
груди — в позе Наполеона, вдохновенно читала стихи Баратынского, посвященные Финляндии. Мила Перская не сводила с чтицы глаз и восторженно ловила каждое ее слово.
Она кормила
девочку, глядя сквозь стеклянную плёнку слёз в угол, не замечая, что ребёнку неудобно сосать её
грудь, горизонтально торчавший сосок выскальзывал из его губ, ребёнок, хныкая, чмокал воздух и вращал головкой.
Дети же у бабы были погудочки — все мал мала меньше: старшей
девочке исполнилось только пять лет, а остальные все меньше, и самый младший мальчишка был у нее у
грудей. Этот уж едва жил — так он извелся, тянувши напрасно иссохшую материну
грудь, в которой от голода совсем и молока не было. Очевидно, что грудной ребенок неминуемо должен был скоро умереть голодною смертью, и вот на него-то мать и возымела ужасное намерение, о котором я передам так, как о нем рассказывали в самом народе.
—
Девочки вы мои… добренькие… дорогие… Liebchen… Herzchen… — шептала она, целуя и прижимая нас к своей любящей
груди. — Ну как вас оставить… милые! А вот зачем деньги тратите на подарки?.. Это напрасно… Не возьму подарка, — вдруг рассердилась она.
— Мы вас уважаем и очень любим, Fraulein, дуся! — вырвалось, как один голос, из
груди 36
девочек.
Девочка остановилась посередь избы, раскрыв губы и прижимая
грудь ручонками: она едва переводила дух от усталости.
Она состояла из неуклюжего платья синей домотканой полосушки, прорванного на локтях, с заплатками из белой холстины, — платья, которое снизу едва прикрывало босые ноги
девочки до колен; вверху от шеи до перехвата оно ниспадало угловатыми, широкими складками, обтягивало и обтирало ей
грудь и плечи.
Артур увидел возле себя на траве две валявшиеся бутылки и газетную бумагу, оставшуюся после свертка. Старого толстяка и хорошенькой белокурой
девочки возле него уже не было. Он вспомнил их, свою беседу с ними — и улыбнулся, даже засмеялся, когда, посмотрев себе на
грудь, увидел прицепленную к одной из пуговиц бумажку. На этой бумажке карандашом было написано следующее...
Он ставил банки, а старик портной, Кирьяк и
девочки стояли и смотрели, и им казалось, что они видят, как из Николая выходит болезнь. И Николай тоже смотрел, как банки, присосавшись к
груди, мало-помалу наполнялись темною кровью, и чувствовал, что из него в самом деле как будто что-то выходит, и улыбался от удовольствия.
И вмиг
девочку неудержимо потянуло увидеть свою маму, услышать её милый голос, почувствовать на своем лице её нежный поцелуй. Впервые тяжелое раскаяние сильно и остро захватило маленькую душу Таси, заполнив собой все её уголки. И тот мальчик, поминутно глухо кашлявший и хватавшийся за
грудь, вдруг стал ей дорогим и близким. Их общее горе приблизило его к ней.
Девочки повиновались. И тут же легкий крик изумления вырвался из
груди всех присутствующих. Каждая рука, державшая билетик, была черна, как у трубочиста, и только одна из них была бела и чиста по-прежнему и резко отличалась своей белизной от остальных.
И она для большей убедительности с мольбой сложила руки на
груди и смотрела на обезьянку. Обезьянка живо отставила горшок в сторону и, сложив передние лапки, уставилась глазами на Тасю с таким же умоляющим выражением, очевидно, передразнивая
девочку. Это было очень забавно, и Тася не могла не улыбнуться проделке проказницы, несмотря на переживаемые ею страхи. Но когда Коко снова принялась за еду, ей уже было не до смеха.
И Тася, осторожно приблизившись к обезьянке, подставила табурет, влезла на него и протянула руку, стараясь поймать проказницу, Но Коко был не промах и, прижимая к
груди свою драгоценную ношу, пересел на другое место и выплеснул мимоходом из горшка добрую половину содержимого. При этом он, как ни в чем не бывало, поглядывал на
девочку, строя ей самые милые и уморительные рожицы.